Стеклодуву лучше, чем остальным, удавались узкогорлые графины, и еще ... он играл на скрипке. Родился он в 1885 году, с восьми лет стал работать на фабрике, а таким людям некогда раздумывать о том, что им в этой жизни не нравится и чего не хочется. Мастеру по узкогорлым графинам была но душе скрипка. Он играл для себя, чаще всего для себя, и тощие ильгюциемские пески и светло-голубое небо слушали его. Да, кое-кто горазд и на трубе, но это не для его легких - хватало бы дыхания на графины! .. Небо и песок подтвердят - играл стеклодув с чувством, трогательно. Казалось, от корней, глубиной надышавшись, ведет звук по сосудам ствола, по ветвям, по листве, и вот - срывает с верхушки и стоном пускает встречь ветру. Казалось ... По крайней мере - небу и песку. Ну, а что думают остальные, те, кто поумней, - они не знали. Да и к чему теперь спрашивать, выяснять - покончил он со скрипкой и лучшие в своей жизни мелодии отыграл. Покоится на Лацарском (теперь - Лачупском) кладбище, в спилвских лугах. Лежит, обратившись к своим корням. Жена рядом. Ветер над ними.
По вере он - стеклодув этот самый - был католиком, по убеждению - рабочим. Попробуй-ка таким не стать, если с восьми лет дышишь за железными фабричными воротами пылью, ядовитым свинцом и запахом собственною пота. Такой воздух проникает глубже рентгеновских лучей. От него зарабатываешь чахотку и харкаешь кровью, становишься скрюченным и кособоким, но все равно - работаешь до пенсии. И никакой силой тебя не выгонишь ... Скрипка для мастера была чем-то вроде зарытого таланта, причуды, пунктика, но здесь, в пестром, смешавшем столько странностей человеческих Ильгюциемсе, никто этому не удивлялся. В своем предместье латышский рабочий всегда на чем-нибудь играл, что-то пел, занимался спортом. Стеклодув - вспоминает его сын Волдемар - одним из первых в Ильгюциемсе купил за сто рублей золотом велосипед - вот был цирк, обхохочешься. Но стать только музыкантом этому латышу и в голову не приходило - при всей к ним любви, на прагеров все же смотрели как на перекати-поле. Играй на чем хочешь, - на скрипке, расческе, гармошке, - но и работай, что он и делает сам - выдувает графины, тем на хлеб зарабатывает. Легкими зарабатывает, а скрипкой - душу тешит. Тешит грустью и радостью. Щемящим, несказанным счастьем. Оно, печаль и веселье простого человека, царило здесь повсюду - в воздухе рижской окраины, смешавшей запахи сирени, жареной салаки и цикориевого кофе, и в ее звуках - в стрекоте кузнечиков и шепоте травы, в переборах гармоники "заплывшего" к невесте моряка, в девичьем визге и блеянье козы. По утрам, в обеденный перерыв и после обеда ревели фабрики, выпуская пар через ноздри своих гудков. Ревели быками, слонами, морскими судами - у каждой был свой голос и свой тембр: Ильгюциемская стекольная фабрика, где выдували графины, рюмки, фруктовые вазы, сахарницы и зеленые бутылки, гудела иначе, чем Рижская текстильная, Ильгюциемская фабрика стеариновых свечей опять же иначе, чем фабрика анилиновых красок "Kasella", ну а нив завод "Tanheizer" гудел с запахом свежей пивной дробины .. Был ли еще этот поселок становищем теней и духов в начале столетия, когда стеклодуву почти исполнилось двадцать лет? Загробная жизнь душ, теней и духов никак не вязалась с алчным воем фабрик, которые жаждут новых душ живых рабочих. (Энциклопедисты тридцатых годов считают, что наименование Ильгюциемса возникло в результате локализации немецкого названия конвента Святого Духа от Convent zum heiligen Geist до латышского "ильгис", синонимичного слову "дух". Конвент существовал уже в средние века и представлял из себя благотворительное заведение, деятельность которого приобретала различные нюансы в зависимости от времени. Просуществовав много веков, конвент прекратил свою деятельность в связи с отсутствием средств лишь в 1936 году, и все его движимое и недвижимое имущество перешло в руки города, взявшего под свою опеку и призренных конвентом лиц, о чем свидетельствует 21 том довоенного Латышского энциклопедического словаря. А версия развития названия Ильгюциемс такова: Hilgen geest have - llilligengeisthaf-Hilligegeistzeem Hilligeszeem-Hilgezeem-Ilgezeeni.)
Сюда, в предместье Риги, где первыми селились выходцы из беглых латышских крепостных - рыбаки, якорщики, лодочники, браковщики и перевозчики, где но спилвским лугам фланировали опекаемые конвентом бедные родственники членов рижских гильдий, - сюда в середине XIX века докатился индустриальный грохот. Задымили трубы, и понесло гарью, всевозможными запахами, смрадом. Настала пора перемен. Жизнь в Ильгюциемсе, или Hilgezeem, больше не определяли ни благотворительное христианское заведение, ни языческий ореол латышских "духов". Покой песчаных улочек предместья смешался с фабричной суетой, и возникла типично пролетарская атмосфера, не мыслимая без рабочего пота, трудового хлеба, грубоватого языка и, конечно, песни. Близился Пятый год. Зазвенела-запела кровь. Музыка улиц становилась для рабочих повседневностью - в борьбе, в мятежах, демонстрациях протеста, на каторгах и - не будем стесняться этого - в обыденной жизни. Той самой, когда ни с того ни с сего хочется попеть, потешиться зингом, пройтись по кнопкам гармошки, ожечь смычком скрипку. Пятый год поставил песню на ноги. Латыши знали уже, что такое - боготворить ее, исполнять ее на Празднике песни, знали хоровое пение, обработки народных мелодий, а самые умные - великую и могучую поэзию Асназии и Райниса, стихи замысловатого Порука и доходчивого Рудольфа Блауманиса. И кто такой Вейденбаум - тоже знали. Пели величавую Марсельезу и помнили, что этот гимн французской революции переложил на латышский язык Вейденбаум, тот самый, до конца понятный, мятежный поэт, которому принадлежали еще и слова известного всем зинга "Крепко думал свои думки". Латыши знали уже, что поет рабочий люд в Европе, братья по классу - на улицах Петербурга и сибирских каторгах. И пестрей и интересней становился репертуар повседневных песен. Все, как с историей и местом под солнцем у латышей - вперемежку, хаотично. По-прежнему - варианты, локализации, припевки на предместном жаргоне, германизмы, русицизмы, полонизмы. Народ жил с песней и умирал с песней. Так, 13 января рабочие Риги вышли на улицы в знак протеста против "Кровавого воскресенья", и пели, когда в них стреляли на берегу Даугавы ... Но не надо думать, что святые, великие песни пелись только на грандиозных и трагических демонстрациях, обрываемых выстрелами в нас ... И наоборот - частенько в серьезных боях, в пору важных событий людям становились необходимы "обычные", так называемые нереволюционные песни. Помнится, Арвид Григулис на вечере в честь столетия поэта романтика Фрициса Барды рассказывал, что латышские стрелки во время Отечественной войны пели на отдыхе: "Жизнь моя, я птахою на ветви ..." Вот вам и "пассивный романтик" - Барда! В суровый час, когда судьбы человеческие решаются в исторических масштабах, у бойцов на устах - его слова. Возможно, такие песни компенсируют дефицит нежности, порой даже сентиментальности, людям, за которыми по пятам ходит смерть. Судьбы песен заслуживают того, чтобы их исследовали, анализировали и описывали не только с профессиональной точки зрения. Я не был при этом, но, представляя себе первое десятилетие нашего века, вижу, как в будни ни с того ни с сего играет ильгюциемский рабочий "Крепко думал свои думки"*, "Кто они, что пели здесь"** и сладкие любовные зинги на гармони и расческе, на губной гармошке и скрипке. Поколения рабочих сражались и погибали, влюблялись и женились, рожали детей и желали им лучшей доли. Желали словами дайн, словами Вейденбаума и Акуратера, словами неизвестных поэтов - сочинителей городского фольклора.
* (Фольклоризированная песня-раздумье на стихи Э. Вейденбаума.)
** (Народная песня о горькой сиротской судьбе.)
Ein neues Lied ein besseres Lied.
O Freunde, will ich euch dichlen,
Wer wollen hier, auf Erden schon
Das Himmelreich errichten*.
* (Друзья, хочу я сочинить
Новей и лучше песню.
Мы на земле хотели б жить,
Как в царствии небесном, (немецк. яз.))
Это - стихи Генриха Гейне, и латышский трудовой народ хорошо их знал, хотя о более сокровенном для поэта, возможно, и не догадывался. Во все времена в так называемой массовой песне люди пели и поют о лучшей жизни. И с какой изумительной точностью наш мятежный рабочий определял "свой", никем, кроме ума и сердца, не утвержденный репертуар. Эвалдс Валтерс в передаче телевизионного литературного клуба "Авотс"*. вспоминая молодость и походы латышских стрелков, говорил: "Сей час, в мирное время, мы поем "пумпиньрасу"** и ловчим, пропускаем часть текста, а тогда в гражданскую - не ловчили".
* ("Родник" (латыш, яз.).)
** (Песня об охочей до парной "девчоночке", получившая название но своему припеву.)
Да, на войне они умели определить, они понимали, чем грубое слово отличается от сальности, а истинная нравственность от ханжеского пуританизма ... Они были из поколений, выпестованных Пятым годом. Эти рабочие, может быть, путали задушевных дилетантов с профессионалами, зато твердо знали, какая песня с ними, а какая - нет. Тому, кто с восьми лет трудится на фабрике, такие вещи ясней, простите, чем уже при социализме иному нашему чиновнику, который боится ... Боится истории, себя, министра. Боится, потому что не знает ни истории, ни себя, ни министра.
И сколько ни вглядывайся в начало столетия, нору молодости и красоты стеклодува и его скрипки, а соль земли - рабочие рижского предместья не могут без музыки и песен. И ноют и играют они в основном для себя, не для публики. Поют, перемежая глубину со слащавостью, возвышенный пафос с мрачной иронией и сарказмом, ухарство с печалью. Это особая тема - песни предместья. Позже рабочие будут жить ими. И точней всех суть их ухватит Александр Чак*. Недаром он называл предместья - "мои райские кущи". И чем не "райские кущи"? Одни названия чего стоят-Гризинькалнс, Чиекуркалнс, Катлакалнс, Дрейлини, Торнякалнс, Дзегужкалнс, Бирини, Ильгюциемс, Засулаукс, Золитуде, Улброка, Бишумуйжа, Саркандаугава ... И все они гудели, как ульи; волнами накатывались песни, разговоры, зудение дисковых пил. Люди, словно догадываясь, сколько впереди непроходимых болот, жестоких боев и трагедий, копили в крови своей песни. Народную и уличную. Героическую и "тингелтангель"**.
* (Известным латышский поэт (1901 1950).)
** (Ярмарочная, балаганная песня.)
Они были все теми же "фушиерисами" - музыкантами из народа, но постаревшими почти на два столетия, ставшими мудрее и обретшими большие права. Обогатившимися песнями. Ах, как они еще попоют, - эти "фушиерисы", их сыновья и внуки - в этом, только наставшем, но уже крещенном боями и окропленном кровью столетии! С песнями входят они в него с отпразднованного Янова дня из восемнадцатого столетия - до изнеможения нахлеставшись аиром, накатавшись по Даугаве в обложенных дубовыми листьями и васильками лодках, вдоволь напевшись озорных куплетов. В канун Янова дня, 6 июля 1918 года, они, уже известными всему миру латышскими стрелками, снова запоют, но на этот раз в Подмосковье ... Им не допеть, их поднимут и позовут ... С привкусом Лиго* на губах войдут они в громадный город, чтобы подавить мятеж левых эсеров. (Позже в "Шестом июля" в версии авторов фильма, мы увидим, как внимательно всматривается Ленин в глаза полковнику, командиру латышских стрелков и главнокомандующему Красной Армии Иоакиму Вациетису прежде, чем принять решение ввести латышей в Москву ...) Песни парней из рижских предместий звучали на московских улицах, без них не представить себе атмосферы того дня ... Ветер был заряжен порохом, дымом, революционной неугомонностью, пламенными речами и песнями ... Через пятьдесят лет, отмечая полвека существования государства, руководимый Раймондом Паулсом Гижский эстрадный оркестр исполнял в новой аранжировке "Оружьем на солнце сверкая ...", "Местечко Кемери", "Мост рижане снова ставят" ... Народ после концертов не расходился, люди толпились возле сцен и эстрад, словно ожидая чего-то, вспоминали, переживали, пытались понять. И - вот что интересно! - эти песни совсем не о революции. Нет, о девушке за занавесками, о бледненькой девчушке, которая ухаживает за могилой стрелка, об Аннушке из местечка Кемери ... Не назовешь эти песни и музыкальным шедевром. Как раз наоборот - музыкально они весьма примитивны, а литературно представляют собой заимствования, локализации. Но без них не оживить истории стрелков. Можно только узнать ее, а не почувствовать. Между первым и вторым - большая разница. Огромная. Эмоциональное восприятие обогащает душу, знание - интеллект. В сочетании формируют они мыслящее и чувствующее поколение ... У воскрешенных Раймондом Паулсом и прозвучавших с эстрады несен стрелков был вполне определенный адресат - молодежь ... Особенно и не стремясь к этому, композитор связал своей музыкой несколько поколений. И на него растроганно смотрели седые, израненные, ославленные и прославленные, оставшиеся еще в живых рыцари революции и - юные нигилисты. В едином порыве слились души.
* (Латышский народный; праздник. Янов день.)
Публика подхватила песни. Такое уже называется общностью чувств ... В ту нору, когда Раймонд Паулс с РЭО и солистами Маргаритой Вилцане, Ояром Гринбергом и Здиславом Романовским пел песни стрелков, стеклодуву, игравшему в молодости на скрипке, уже перевалило за восемьдесят, и вы уже догадываетесь, что он - дед композитора ... И умрет он в 1975 году, в возрасте девяноста лет. И теперь вы понимаете, отчего, рассказывая о Раймонде, я уделил столько внимания истории зингов, тривиальной музыке - этому предместью нашей профессиональной латышской эстрадной музыки, ее истоку. Корням, происхождению, началу ... И творческая личность Раймонда Паулса берет начало отсюда - из рижского предместья Идьгюциемс. из близости к народу, простым ильгюциемским труженикам. Потому что произошел он от них и рос вместе с ними. Можно сказать, выходец из народа. И это, пожалуй, важней и значительней, чем в первый момент может показаться читателю, и, допускаю. - самому Раймонду Художник предчувствует и ощущает многое, как собака. И не только Приближающееся землетрясение или грозу. На прошлое тоже нужны осо бый нюх и инстинкт, а уж о недрах, о чутье на корни, па ароматы и звуки их - и говорить нечего. Раймонд наделен этим острым чутьем, оно с детства развито в нем первыми илы юциемскими впечатлениями - речами, жестами, поступками, улыбками, бранью, проклятьями, пословицами и песнями, в которых звучали не только сегодняшние дела и заботы, но и вчерашние, прошлые - история ... Александр Чак в стихотворении об Ильгюциемсе пишет: "здесь у стен шелушится от старости кожа". Он называет предместье "затылком" города и с нежностью добавляет: Боль с меня ты снимал рукою, / Что со дна колодца вздымал.
Но чтобы лучше понять Ильгюциемс, колыбель и обитель нескольких поколений семьи Паулсов, еще раз обратимся к Чаку:
Ты - затылок, бурый, как камень
У дороги к морю и волнам,
Под ветрами, как под ножами,
И сады твои в розах тонут.
Бурый Ильгюциемс, ты осколок
В зиму, с Даугавой смыкаясь,
Гень твоя, что потрогать больно,
В лед до самого дна вмерзает.
"Тень Ильгюциемса", по-моему, постоянно присутствует в личности и творчестве Раймонда Паулса - она ощущается в прямом и откровенном разговоре, в упорстве и определенности рабочего человека, в необходимости пообщаться с простым, музыкально не избалованным слушателем, а порой и в желании угодить ему ...
Но пока, хронологически, в нашей книге Раймонд Паулс еще не родился. Даже отца его еще нет ... Есть только стеклодув, живущий после революции Пятого года, - позднее он станет для своих детей и внуков самым достоверным очевидцем тех дней, той музыки и тех песен. Он - человек того дыхания, духа, времени, когда одна революция разгромлена, но зреет следующая, и латышский народ вот-вот вступит в борьбу, уже обогащенный горьким социальным и национальным опытом. Обогащенный душевностью народных песен и народных традиций. Интересный, мало изученный тин - этот латышский бунтарь, революционер, стрелок. С одной стороны - нацеленный, твердый, смелый, убежденный боец, с другой - романтик. Певец. Воин из народа, ни разу не начавшего первым войну. Из народа, в дайнах которого - только о защите Отечества, и никогда - о набеге, захвате, вторжении. Тем не менее история показывает нам этого самого латышского воина в самых жестоких боях на передовых линиях фронта. И тут, сражаясь и погибая, поет он свои прекрасные народные песни и зинги ... Рабочий с крестьянской душой, он сражается за свое отечество и вдали от него. "Как умчал-поскакал в страны дальние". Удивительный, по-моему, так и не понятый тип ... "Фушиерис". Игрок. Столболаз ... Чак, певец и открыватель латышского рабочего "изнутри" в гораздо большей степени, чем это говорится вслух, изображает быт, чувства, психологию горожан одновременно в исторической ретроспекции и перспективе. Воссоздает мотив "цумтинглинглинга"*. Тот самый, в котором печальное и трагическое в жизни рабочих парней парадоксальным образом сочетается с наигрышем, балаганным ухарством - "цумтинглинглинг". Мотив этот, по-моему, влияет на всю историю наших зингов, пронизывает репертуар стрелков обеих мировых войн и отблески его по сей день вспыхивают в некоторых эстрадных Песнях.
* (Озорной припев.)
Хотелось бы еще раз процитировать строки Чака - нашего златоуста и души живой. Они помогут ощутить, откуда мы и каким исторически-эмоциональным опытом заряжено наше искусство, в том числе и творчество Раймонда Паулса. Так что, для настроения - поэма Александра Чака "Умуркумур". Ах да, возможно, вы и не знаете, что такое - умуркумур. Напомним. Его рижане праздновали не один век, праздновали осенью, во время яблочных базаров, после уборки урожая. На нем играли музыканты, в ларьках продавали колбаски и колобки. А с телег, бодающих небо оглоблями, торговали яблоками, грушами, сливами, тыквою и морковью. Но это еще не все. Посреди базарной площади был врыт в землю высокий, натертый мылом столб. На самой верхушке - кренделя, одежки, сапоги, сласти, фрукты. Бери задаром - только на столб вскарабкайся. Праздник - для всех. Для всей разношерстной Риги - кузнецов, сапожников, мясников, печников, медников, пекарей, часовщиков, златокузнецов, для господ и дам, подмастерьев и босяков! И вот Чак показывает нам частицу умуркумура.
Из переулка дружной гурьбою
Четверо вышли, пели про что-то,
Двое - с гитарой, третий - с трубою,
И с фонарем запаленным - четвертый.
У подмастерьев от пива - веселье.
Речь их и пальцы проворными стали,
Сладкую песенку разом запели,
И на гитаре они заиграли:
"Воскресным у-утром славненьким
Все - спали крепко так.
Лишь Э-э-мма, дева юная.
По Бастионке* шла,
По Вастионке шла.
Лишь Э-э-мма, дева юная,
По-о Бас-ти-он ке шла-а".
Янис очнулся на улице тихой,
Только совсем поровнявшись с певцами.
Овладевала им странная прихоть
Ласково, как бархатистое пламя.
"Ах, Ка-арлис, знал бы, знал бы ты,
Как люб и дорог мне!
Ах Ка-арлис, знал бы, знал бы ты.
Как лю-уб и дорог мне!
Я лишь сказать - боялася:
Тих омут да глу бок.
Я лишь сказать - боялася:
Тих о-мут да глу бок ..."
Пела со смехом веселая свита.
Слушал фонарь и тускнел предрассветно.
За занавесками в окнах открытых
Женщин виднелись едва силуэты.
* (Бастионная горка - излюбленное место прогулок рижан в центре города.)
Янис пойдет на умуркумур, полезет на столб за "сокровищами":
Цумтинглинглинг. на столб полез,
И Минне нравился.
Цумтинглинглинг, цумтинглинглинг,
И Минне нравился
В конце поэмы, как заведено в жизни и в "героическом" зинге, трагизм и банальность - бок о бок. Тем сильней ощущение ужаса происшедшего:
Все же - зря он.
Крепче Яниса
Нужда и голод.
Слаб.
Вдруг до боли
ощутил
нет сил.
Руки
Онемели.
Ноги стынут.
Сдал.
Голова - кругом.
Мир впотьмах
и
Янис - вниз!
Счастье снова -
мимо
А над толпою
Все так же, как прежде.
Летает себе
Шутейная песня:
Цумтинглинглинг, на столб полез,
И Минне нравился.
Цумтинглинглинг, цумтинглинглинг.
Упал и преставился.
Это - Чак. Это - поэзия и художественный документ эпохи. Свидетельство о "двух гитарах", "одной трубе" и "фонаре запаленном". Об "Э-эмме, деве юной" и "Ка-арлисе", которого она любила.
"Цумтинглинглинг ". И - в могиле. "Цумтинглинглинг" ... Вы помните "Песенку о радости" на стихи Иманта Зиедониса, которой кончается фильм Лаймы Жургиной "Раймонд Паулс"? Думается, именно в ней Раймонд Паулс "отпер" стихи музыкальным ключом "цумтинглинглинга". "Цумтинглинглинг" серьезней, чем кажется. Карабканье по намыленному столбу. Веселое и грустное.
... "Цумтинглинглинг". Но тот самый стеклодув, что с восьми лет работал на фабрике и ловчей остальных выдувал узкогорлые графины, и любил играть на скрипке, и купил как-то за сто червонцев велосипед, а однажды станет дедом Раймонда Паулса, - тот самый стеклодув, - ну, как бы вы думали, что он сделал? - да, взял и женился. Избранницей его была дочь православных родителей - Александра Четынник. Так что с церковной кафедры огласили, а потом и обвенчали Адольфа Паулса и Александру Четынник. От благословенного брака этого произошли на свет пятеро детей: в 1911 году сын Владимир, в жизни и по документам зваться ему Волдемаром, в 1913 году - дочка Лидия, в 1921 году - сын Василий, в 1924 году - сын Адольф и в 1926 году - дочка Ольга. Тут же для ясности заметим, что из оравы внуков у стеклодува трое - профессиональные музыканты. От старшего сына - Раймонд, известный пианист, джазмен и композитор, от младшего - Иварс и Андрис. Иварс - виолончелист Государственного симфонического оркестра Латвийской ССР. Андрис - в 1981 году закончил Латвийскую Государственную консерваторию имени Язепа Вигола. Скрипач в камерном оркестре филармонии, руководимом Токием Лифшицем.
... поздней весной 1981 года я остановил машину на улице Нордекю, и, едва вылез из нее, как зашумело небо, взвихрился песок над улочкой, - головы не поднимая, я уже знал, что сейчас хлынет дождь. Здесь, в Ильгюциемсе, фундаменты у старых деревянных домишек неглубокие, зато глубоки корни деревьев и людская память. Когда прикатили бульдозеры и стали сносить целые поколения судеб. семейных укладов, биографий, тяжелей всего умирали деревья - корни сопротивлялись, натягивались, как струны, и лопались с мелодичным и мрачным стоном. Вместо выкорчеванных дубов, ив и ясеней в землю с гулом врастали железобетонные сваи. Ильгюциемс, перекроенный в середине XIX века, переживал очередное превращение. Последняя треть двадцатого века уверенно и безоговорочно признала в нем великолепную стройплощадку для нужд будущих поколений. Авторы стройплощадок ни в какие времена не страдали сентиментальностью. Предместье в своем первозданном виде сохранилось лишь в воспоминаниях, на фотографиях и в стихах Александра Чака.
... уже гудела земля и шумели зеленые шатры нетронутых деревьев. Я не пошел в машину - притулился под раскидистым, гулким дубом. Прижался щекой к шершавому, пахнущему древностью стволу и внимал беззвучному бегу соков. Этот тоже вот пощадили, или нет, ему повезло, как и всем остальным деревьям, вместо которых не запланировали сваи. Те самые, что подпирают лоджии, кухни и спальни ... И сегодня, прогуливаясь по Ильгюциемсу, не раз и не два увидишь заглядывающую в окошко третьего этажа грушу или клонящиеся к земле стволы старых яблонь под какой-нибудь железобетонной стеной. Так доживают свой век сады. Фруктовые деревья не выносят подобных темпов и обхождения. Оставшиеся дубы, ивы, ясени и другие деревья живут-таки - с легким удивлением смотрятся в окна и слушают вопли транзисторов. Судя по тому, как бежит по сосудам стволов услышанный мною в безмолвии сок, деревья еще поживут, если только ... "Цумтинглинглинг". Только бы не выплеснули на корни расплавленный битум, не вогнали до самой сердцевины железный штырь под бельевую веревку. И - кто знает - со временем деревья обвыкнутся, а мальчишки с разных концов страны, поселившиеся тут и лепечущие на всевозможных языках, полюбят и станут уважать, беречь зеленые кроны и живые стволы, как до них люди, чьи дома и домишки, дровяники и беседки перечеркнули проектировщики и снесли бульдозеры.
- Это наш орешник, - сказал мне как-то Волдемар Паулс - то есть сын Адольфа и отец Раймонда, указывая на кустарник возле парадной одного из новеньких стандартных пятиэтажных домов, - тут проходил забор нашего сада. Раймонд и Эдите бегали по нему, лазали по деревьям, а вон там, где порог, росли тыквы, а На месте вот этой комнаты росли черная смородина и крыжовник ...
Так вот. "Цумтинглинглинг" ... В новом доме, стоящем на прахе старого, жилен садится в ванну и не ведает, что подмял розовый куст, не ведает, что ложится спать в чужих огурцах и отплясывает на старинных колыбелях проживавших тут до него поколений. Вот так-то оно. Да и мы, очевидно, делаем то же самое. И жутко представить, что сотворят когда-нибудь с моим письменным столом и твоим роялем ... Цумтинглинглинг, на столб полез.
Да, вот и нет домика по улице Нордекю, 8, приобретенного семьей Паулсов в 1939 году, по выезде бывших прибалтийских немцев. Здесь, на улице Нордекю, Раймонд жил с трехлетнего возраста, здесь прошла почти вся его молодость - в том числе и пора учебы в консерватории. Первые три года маленький Ояр - да, да, Раймонд при крещении был наречен двумя именами - "осваивал" дом деда - Адольфа Паулса на улице Гара, почти совсем рядом...
Обо всем этом я расскажу в следующей главе, и воссоздать в ней облик Ильгюциемса тридцатых годов мне очень поможет современный популярный латышский писатель - его книги переведены на многие языки, одна из повестей восхитила даже жителей Канарских островов, а общий тираж изданий достигает двух миллионов экземпляров. Вчера вечером я зашел к писателю, и он дал мне почитать свои еще не опубликованные воспоминания о детстве. И - на двух склеенных листах нарисовал план Ильгюциемса ... Дело в том, что он тоже ильгюциемец, хоть выглядит так, словно нянчили, кормили и в школу водили его в Париже или Амстердаме.
- Я помню еще прабабку Раймонда - круглой была она, как бочонок, и работящей, - сказал писатель и, с помощью жены своей Валды, заварив жасминовый чай, оперся локтями о письменный стол. Подумал и повел карандашом по плану. На улице Нордекю, между домом Степановых и улицей Риексту, обвел красным дом Паулсов, потом стоящий неподалеку дом двух бедняков Кнапса и Дарзиня, снятый в аренду третьим бедняком - отцом будущего писателя, которого тогда еще никто в писательстве и не подозревал ... Но вот у Паулсов родился "композитор" и затрубил вовсю, заявляя о своей возможной принадлежности к чему-то оглушительному. "Писатель" к тому времени уже успел несколько раз упасть с крыш соседских дровяников, обжить дупло ивы и закончить три класса Спилвской седьмой начальной школы. И посмотреть несколько "кинчиков". В кинотеатре "Заря", например. В закуток этот возле Кукушкиной горки этот "паинька", этот будущий рассказчик и романист, прошмыгнул "зайцем", и смотрел он фильм ужасов об искусственном человеке Франкенштейне, которому по ошибке вмонтировали в череп мозг преступника.
Много поздней, в бывшем доме Беньямина*, а ныне - Союзе писателей Латвии, отмечалось пятидесятилетие писателя. Композитор сел за рояль и сказал, что через сорок лет после своего рождения вместе со мной посвящает соседу из детства песню. Она называлась "Мужчина в расцвете лет" и исполнялась медленно и плавно. Потом, в пору диско, под нее танцевали в динамичном, стремительном ритме. А пели и цитировали - ив подходящих случаях, и без всякой надобности. Но - такова уж судьба эстрадных песен ... На юбилее писателя мерцали люстры венецианского стекла и золоченые подсвечники, пели с листа Нора Бумбиере и Виктор Лапченок, играл Раймонд Паулс, и в зале плакали. Доктор Давиде сказала: "Вы даже не знаете, что значит эта песня для них обоих. Как будто нарочно про них". Она подразумевала писателя и его жену Валду ... Раймонд Паулс закончил играть, встал, насупил брови, пригнул голову и, глядя исподлобья на виновника торжества, комкая на манер предместного жаргона окончания, заговорил. Заговорил иронично и чуть бравурно: "Газеты в Ильгюциемсе продавала старая Скуиня. Когда мне стукнуло десять лет и я отказался играть на рояле, мать сказала мне - не позорься, гляди, как сынок Скуинихи в люди выбиваться стал ..."
* (Рижский богам, владелец газеты "Яунакас Зиняс".)
По залу прокатился смешок, писатель сверкнул белозубой улыбкой, и они несколько секунд смотрели друг на друга. Сын старой бедной Скуини - сам уже с седыми прядями в волосах, с орденом на груди - и сын старой Алмы Паулс - возле изящно интарсированного рояля "Steinway" и такой же элегантный, как юбиляр. Оба - пользующиеся уважением, признанием, любовью за ту непрестанную огромную работу, что вершат для своего народа, культуры, страны ... Друг против друга. Как тогда, десятки лет назад, их дома - жилища простых людей со зрячими окнами, с прокопченными, хрипло дышащими огнем трубами, со стуком дверей о косяки ... До чего же невзрачна местность, с которой взмывают в полет наши дети! До чего обыкновенны деревья, на которые лазят они. И песок, из которого лепят замки! . . А какие заурядные, серые, потом пропахшие будни предваряют те редкие, блистательные и восхитительные мгновения, что можно сравнить вот с этим! Но завтра венецианские люстры и бременские подсвечники погаснут ... Завтра писателю до онемения руки трудиться над фразами, композитору - над нотами, актеру - в сотый раз повторять одну и ту же реплику и проход по пыльному полу под погашенными прожекторами ... До отвращения скучные, до отвращения быстротечные будни. "Не позорься, гляди, как сынок Скуинихи в люди выбиваться стал ..."
Выбились в люди оба. Именно выбились. Пробились, а не получили подарочек на блюдечке с золотой каемочкой. Всему их поколению пришлось пробиваться. Пробились те, что не были убиты и не убились. Детство и юность их выпали на то время, когда в Европе полыхала самая чудовищная в истории человечества война - умуркумур с динамитом на верхушке столба ... Попробуй- ка не расшибиться и пе взлететь на воздух! Но и об этом времени рассказывают не только историки, писатели, кинооператоры. Песня - тоже очевидец трагического умуркумура истории. Массовая, уличная, военная, любовная песня. Краснозвездные воины пели одни песни, а те, со свастикой на рукаве, - другие. Самое удивительное - были песни, которые пели все. И винить в этом нельзя ни песню, ни людей. В песнях выражалось естественное для человека желание жить. Сегодня нам это так понятно.
Как-то мы с Саулцерите Виесе* сумерничали возле камина в одном гостеприимном доме. Было это в небольшом немецком поселке, неподалеку от Шверина. Среди гостей хозяина дома, немецкого писателя Курта Бизальского, оказался инженер-геодезист. Разговаривали мы с ним о том о сем. Я рассказал о каменистом Видземском взморье и о моем старом сельском хуторе, на котором вырыт артезианский колодец, и о том, что породы его "поит" протекающая в тридцати километрах река Салаца. Немецкий дипломированный колодезных дел мастер подробно разъяснил причины и закономерности распространения подземных вод. Под землей текут замечательные широкие реки и питают своей влагой дальние и глубинные жилы. Влияя и на людей ... Саулцерите вспомнила латышские предания о летающих озерах, которые мчатся по воздуху, опускаются в избранном ими месте и щедро делятся со всеми водой. Думается, подобно озерам этим, люди питают друг друга культурой, одаряют стихами и песнями. Летит песня, отыскивает место и становится частицей народа, в сердце которого нашла приют. Только бы не было войны - враз об одном и том же заговорили мы. И я стал рассказывать о том, как жилось мне мальчишкой в Курземе, в самом "Курляндском котле". Немцы слушали, переглядываясь, - пытались угадать, к чему я клоню. Они, еще молодые, были причастны к войне, как все дети того времени, - страхом смерти, надеждой на жизнь и мир. Пытаясь разрушить воцарившееся молчание, я сказал, что помню, как в последний год войны простые немецкие солдаты сажали меня на колени и, понося Гитлера, угощали сухарями и карамельками. Еще - они играли на губных гармошках и пели. Это были немецкие народные песни и сладостно горькие песни о любви. А не нули, пулеметные очереди или "со проводи ловки" в газовые камеры ... Прослушав этот эпизод, немцы облегченно вздохнули. Инженер улыбнулся так, словно поблагодарил за то, что мне понятна трагедия людей, порабощенных гитлеровской военной машиной, известно о их не похороненной под мундиром человечности. Помолчав, сказал: "Советские бойцы в первые послевоенные месяцы прямо с нолевых кухонь кормили нас, немецких детей, кашей и капустой. И пели незнакомые песни. Перепуганные немцы слушали, учились доверять. И трудно сказать, чему больше - каше и капусте или песне". Да, песня соединяет, очеловечивает, отогревает заледеневшие сердца. Но все равно, война была беспощадной, чудовищной и нанесла нам, латышам, глубокие, долго не заживающие раны. Потому что - через нас пролег большак войны. И пели мы - разные песни ... "Цумтинглинглинг".
* (Латышская советская писательница, литературовед.)
Маленький Раймонд на этой войне чуть не лишился зрения - ему взрывом обожгло лицо. Военврач Красной Армии спас его. Все кончилось счастливо. Сегодня на лице нет следов ожога, и глаза - ясные-преясные. Все кончилось счастливо. После войны писатель Скуинь купил в Ильгюциемсе своей маме корову. И это было счастьем. Все остальное еще впереди. И обо всем споют. Почти обо всем. Одним петь с букетами осенних цветов в руках в освобожденной Риге: "Да грянет в Риге снова звон", а другим - в германских бараках для беженцев, грустя об утраченной родине ... Третьим - петь в Сибири, ведая и не ведая, за что попали туда. Вывезенным ошибочно - с изумлением и верою в справедливость. Выловленным латышским фашистам и их прихвостням - с сознанием, что поделом им.
Всюду в истории нашей - песни: в истории музыки, политики, в истории чувств - и везде ценность Песни различна.